|
Игорь Шевелёв. БРАЙНИН, КОТОРЫЙ ВСЕГДА С ТОБОЙ, или по нам звонит колокол пашквиль
“Это будет книга о всех нас” (Борис Пастернак о “Докторе Живаго”)
Лёша Григорьев хотел бы стать боксером, чтобы все знакомые его боялись. Он пришел к одному из них – художнику Брайнину, знаменитому в Москве тем, что его картины не были никому нужны. Лёша Григорьев съел брайниновский обед, потому что был толст и жаден, и с тупой сытостью стал рассказывать, как бы он избил всех, кто его окружает. Его рассказ был подробен и глуп, но Брайнин испугался. Он сидел на диване и думал: “Надо же было прийти этой свинье так неожиданно и все съесть! Я не успел даже ничего спрятать! Все сожрал, а теперь еще и изобьет”. Но Лёша Григорьев сам был трус и ни о чем таком не думал. Он закончил перечислять свои скудные ужасы и начал икать и отрыгивать. “Вот свинья!” – думал Брайнин. “Вот говно!” – думал Лёша. Лёша сам был художник и даже отчасти скульптор, но плохой. Он завидовал Брайнину, потому что считал его знаменитым. Вся Москва знала, что Брайнин говно, а что Лёша говно, знал только Брайнин. Брайнин – говно высокого полета, думал Лёша. Они сидели и молчали. Потом Брайнин встал и вышел из комнаты. Он хотел показать свою новую работу и для этого переодеться. Через полчаса он вошел в комнату подстриженным, в защитного цвета френче по названию “шизофренч”, в военных, но домашних полусапожках, держа правую руку как Наполеон, левую – как Гитлер, а обе вместе – как голая Венера. Он молча постоял так минуты три, производя в Лёше мучительное брожение зависти, и снова вышел. Потом опять вошел и внес картину средних, но внушительных размеров. Он работал над этой картиной два месяца и окончил только вчера, после обеда. Поэтому он еще не знал, считать ли ее шедевром или, быть может, вообще ничем не слыханным. Определить это он должен был по лицу Лёши. В мыслях он даже назвал его Лёшиком, но тут же грязно выругался. Лёша страдал. После обеда его мучили газы. На картине был изображен старик, несущий на спине тяжелый крест, и мальчик вслед за ним. Все трое – старик, мальчик и крест – были очень похожи на Брайнина. Картина была выдержана в фиолетовых тонах с большими аккордами краплака и стронциановки. Особенно был похож крест в центре композиции. Он был похож на человека с больным лицом, узкими плечами и козлиной бородой. Крест был шедевром, все остальное ничем не слыханным. В правом верхнем углу на спину мальчика спускалась оранжевая птица. В иконологии Брайнина это означало Святого Духа. Теперь они с Лёшей смотрели на холст, будто искали там денег. Брайнин посмотрел краем глаза на Лёшу. Лёша пукнул. “Что бы это значило?” – подумал Брайнин. “Чем он меня накормил?” – подумал Лёша. Лёша завидовал. Он завидовал Брайнину во всем и больше всего в творчестве. Когда-то у Лёши была любовь, любимая женщина была. Один раз она увидела картины Брайнина и решила, что это клевый мужик. С тех пор Лёша ее не видел. При встрече с Брайниным она не перенесла разочарования и повесилась. Брайнин не смог. Он был скрюченный еврей-идиот с гигантским самомнением. “Ну как?” – молил край глаза Брайнина. Лёша подумал немного и пукнул громче. “Вот свинья!” – подумал Брайнин.
- Да, я знаю, - самодовольно возразил Брайнин. – Я доволен этой работой, - продолжил он, с шумом выдыхая воздух из слежавшихся легких. Они еще минут пять смотрели на картину, как бараны, потом Брайнин унес ее и вернулся одетым по-старому. В комнате темнело. Деревья стучали в окно. Проносились по небу облака, и на душе было грозно и чего-то хотелось. -Пошли в “Охотник”, - сказал Лёша. Он знал, что Брайнин платит за все. Они оделись и вышли. Москва - вонючий город. Здесь все воняет. В августе из Москвы все стараются уехать и остаются только идиоты. Остаются только обезьяны, овощи, редиски вроде Брайнина и его друзей. Они ездят на такси, но и такси воняют. Потому что Москва – большая вонючка. “Охотник” вонял больше всего. Это была забегаловка, куда ходили шлюхи, бляди и художественная интеллигенция после работы. Они пили вино и отрыгивали закуску. Им было весело и хорошо. Их желудки работали, и мозг блаженствовал. Художники приводили женщин. Каждый на что-то надеялся. Брайнин и Лёша Григорьев открыли дверь кафе, на них пахнуло едой и развратом, но они не почувствовали этого. Брайнин нахмурил брови, обрел самодовольство и уверенность и сдал плащ на вешалку. Лёша втянул живот, расправил плечи, будто собирался вот тут же драться, взглянул на публику и пошел пописать. Услужливые официанты, надеясь на чаевые, ввели Брайнина в залу. - Браша... – раздалось отовсюду, - иди к нам. – Его здесь знали. - Господа! – закричал Брайнин, стукнув лодыжками. – Порт-Артур сдат! Он прошел в угол, где сидел носатый еврей с шизоидным скошенным профилем и улыбающаяся женщина с лицом старой девы. -Здравствуй, Марк, - сказал Брайнин. – Ты что здесь делаешь? -Да вот, - неопределенно ответил Марк. Он был потомственный шизофреник в двенадцатом колене и очень этим гордился. В молодости он любил рисовать. Но потом то ли его подлечили, то ли наоборот, но рисовать он перестал, хранил бережно все свои старые рисунки, считал себя гением и ждал вызова в Штаты на персональную выставку. Все его друзья уехали в Израиль. Его рисунки были смесью садизма и маразма. Когда-нибудь я вам расскажу об этих рисунках. За уродство Марка любили женщины. Они любили его как сына, жалели и собеседовали, а он с ними молчал и мечтал на ком-нибудь из них жениться. Женщины думали, что он ненормальный, а он был умен, хитер и зол и считал себя обладателем невероятной мужской силы. Ох этот Марк! Кошмарк! - Здравствуй, Наташа, - сказал Брайнин, обращаясь к женщине. – Как ты живешь? - Ха, ха, ха, - засмеялась дева. - Давно тебя не видел. Ты бы зашла, я тебя... напишу, - сказал Брайнин, проглотив слюну. - Ха, ха, ха, - ответила она. Пришел Лёша. Он успел уже все заказать и теперь весь вечер будет бояться, что его заставят расплачиваться. На всякий случай все деньги он спрятал за бачком в уборной. Подали шампанское, коньяки, водку трех с половиной сортов, красную, черную и еще какую-то икру, малосольные огурчики, сыры, колбасы, устрицы с пивом, раков отдельно, паштет из кошачьих гузок, пир грянул. При виде пищи Марк оживился и обнаглел. - Вы все дураки, - сказал он. – Один я умный. - Ха, ха, ха, - сказала Наташа. - Почему же мы дураки? – обиделся Лёша. Он догадывался об этом. - Потому что, - загадками ответил Марк, и все почувствовали, что он что-то знает. - Почему же? – настаивал Лёша. - Молчать! – сказал Брайнин. – Он прав. – Брайнин благоговел перед умом. Они уже выпили и закусывали. - Вы дураки, - повторил Марк, вытерев рот. – Один я умный. Вдруг в углу раздался крик, сверкнули ножи. Молодые инженеры дрались за женщину. - Возьми свои слова назад! – кричал один. - Получай! – отвечал второй. Он бил ножом выше соска, и на белоснежную рубашку текла алая, дымящаяся кровь. Юный инженер хрипел и заваливался. Луна глядела в окна “Охотника”. Ночь полнолуния плыла над Россией. Хмурые дружинники, стуча коваными сапогами, выносили тело на улицу. Кровавые губы и высокая грудь были наградой за жизнь и за смерть в этом мире. Группа юных женщин, напившись, распевала заунывными голосами русские песни. Юные молодцы танцевали вприсядку, выбрасывая ноги в красных сапогах. Капли пота текли по лицам. Было жарко. - Русские песни широки и заунывны, - сказал Марк. – А все веселое и дикое – от татар. Все задумались. Подали стерляжью уху, мороженое и кофе с гренками Вечерело. Задумавшись, все шевелили набитыми ртами и отрыгивали. Наташа – со счастливым лицом, Лёша – с потным, Брайнин – с глупым и Марк – с умным. На пороге в залу показалась странная пара. Длинный, худой, с узкой грудью, широким тазом и тонкими ногами муж и полненькая беременная жена стояли у входа. На толстощеком, но изможденном, с клочащейся бородой лице мужа застыло напряженное и близорукое внимание. Он смотрел в зал, и щеки висели по сторонам рта. - У-у, ненавижу, - прошептал Брайнин, увидев его. Это было мучение его и горе, дальний родственник, надоедливый, нудный молодой человек, бесталанный, бесцветный и бесформенный. Молодой человек вдруг заулыбался, увидев их, обнажил кривые и черные зубы и пошел, таща за собой жену и круша столики. - Здравствуй, Семицветов, - сказал Марк, встал, ехидно на всех посмотрел и протянул ему руку. Потом поздоровался так же с женой. Остальные не поднялись. - А мы уже все съели и выпили, - грустно сказал Брайнин, тщетно скрывая радость. - Да, да, какая жалость, - поддакнул Лёша. - Ничего, ничего, ребята, не стесняйте себя, - бодро сказал Семицветов. Он притащил из соседней залы два тяжелых кресла. – Я принес все с собой, - сказал он, разворачивая газетный сверток, и достал два бутерброда с сыром, маленькую бутылочку с кипяченой водой и начал с аппетитом есть, широко улыбаясь всем и жуя с открытым ртом. - Ну что? – сказал сурово Брайнин. Ужин был плотный и всех тошнило, несмотря на обильные возлияния. Наташа опьянела и почувствовала себя раскованной. Она целовала Марка в небритую шею с родимым пятном величиной с блюдце, а под столом вытворяла бог знает что с Лёшей. Мужики в центре зала плясали камаринского. - Ну что? – сказал Брайнин. Он уже начал скучать. Семицветов его доставал. – Закрой рот! Но Семицветов жевал, рта не закрывая. - Как ты живешь? – спросил его Брайнин, скрывая тоску. – Как ты себя чувствуешь? – спросил он жену Семицветова, кажется, Галю. Та, чувствуя себя виноватой, посмотрела на мужа. Их фамилия была не Семицветовы. Жена тяготилась этим глупым и неизвестно откуда взявшимся чуждым прозвищем. - Ну да ладно, - вздохнул Брайнин, поняв, что толку не будет. - Ты что, сволочь, делаешь? – закричал он, заметив, что Лёша, блаженно глядя на него большими невидящими глазами, водит под столом рукою, ощущая Наташины прелести. Слюна нависла из-под губ его. Наташа в это время сливалась с Марком в поцелуе. - Свиньи, - шептал Брайнин, держа за попу толстую официантку, которая готовила счет. - Семьдесят девять рублей пятьдесят три копейки, - сказала она, лениво отряхивая чужие руки. - Ох ты, боже мой, - глубоко задышал Брайнин и вынул из кармана восемьдесят. - Спасибо, - хрипло улыбнулась официантка, повела плечами и ушла. - Ох ты, боже мой, - со стоном выдохнул Брайнин, еле живой от злой страсти. Он достал из-под стола Лёшу, мужчины застегнули пиджаки, Наташа – лифчик, и, шумно топоча, все повалили на улицу. Брайнин причесал бороду перед зеркалом, вытряхнул оттуда крошки, протер замасленные усы, надел плащ, проверил ногти, бросил на себя последний общий взгляд, поправил волосы и вышел вслед за всеми. Лёша забежал в уборную, но спрятанных денег там не оказалось. Он перерыл всю бумагу, газеты, среди которых так хорошо замаскировал их, но напрасно. Денег не было. Действительно, тремя пятирублевками можно хорошо утереть нежирный зад, а двумя сотенными – и упитанный. С Лёшей это случалось не в первый раз, и он не растерялся. Радостно вереща, чтобы скрыть потерю, он бросился на улицу. На улицах затемнело. Решено было идти к Гельфенбоймам на Никитскую. “Охотник” стоит на Тверской. Его окружают помойки, рытвины, овраги. Фонарей нет, и очень прескверно. Если ехать к Никитским, то сначала на троллейбусе, а потом пёхом по глухим улицам, по неровным дорогам, по ухабам, перед темными заброшенными домами и распространенным бандитизмом. Все боялись, но страсть к Гельфенбоймам была сильней. Все любили его жену. Жена Гельфенбойма была официально замужем в четвертый раз. Неофициальных списков никто не вел. В сущности, это была вульгарная, недалекая женщина, худая, с выступающими ребрами и ключицами, но с атласной кожей, глубоким животом и т.д. и т.п. При виде ее мужчины, как мотыльки, врывались в пламя страсти, расталкивая соперников руками и погибая. Что-то в ней, говорят, было не так, как у людей. По своей доброте она не могла никому отказать и очень не любила, когда ей отказывали. У индийцев есть сказка, в которой у пяти братьев-царей одна жена на всех, любимая строго по очереди. Здесь было примерно то же. Первым ее мужем был Марк, вторым – Брайнин и дальше. Фамилия ее была Попенко. Звали то ли Люся, то ли Нюся. Александр Гельфенбойм был дюжий мужчина громадного роста, со свирепым лицом и прекрасно развитыми атрибутами мужского пола. Он ограничивался малым запасом слов и всего одним чувством – это было преклонение перед женой. Он жил в раю с личным ангелом. Когда он увидел Люсю в первый раз, он спросил: “Кто ты – змея или враг? Порождение смертных или богинька?” - Чиво? – спросила Люся. - Я люблю тебя, - сказал Александр. – Будь моей навеки. Добавим, что в детстве это был еврей и болел рахитом, но потом выправился. Таким его и нашла Люся. В его достоинствах она души не чаяла, но ими одними не ограничивалась. С Семицветовыми они дружили семьями, и плодом дружбы были двое детей, распределенных в разное время по городам Союза. Такси не ездили, и Лёша поймал троллейбус. Троллейбус – это ящик с рогами, по которым течет электричество. За рога его Лёша и поймал. В троллейбусе было грязно, потно и душно. Между сиденьями бился в падучей человек. Он рвал на груди клетчатую рубаху и кричал: “Ну гады, разойдись, убью! Кто на меня? Порешили меня евреи! У-у, гады, убью!” Он вскакивал, замахивался, прыгал в сторону, падал, изображал пулеметную очередь и пел частушки. Ехать было весело. В Москве каждый второй сумасшедший. Увидев компанию, он вдруг встал, выплюнул изо рта грязь и сказал: “А я к тебе, Володя”, - сказал он Брайнину. - Ты, Поцман, идиот, - сказал Брайнин. – Идиотом и умрешь. Мы едем к Глеьфу. - О, боже, - заорал Поцман. – К Сане? К Люсе! Милые, я с вами! Меня никто не любит. Я хожу по Москве, мне плохо, возьмите меня с собой, я буду вашим рабом. - Ну хорошо, хорошо, Митька, - сказал Брайнин. – Успокойся. Ну-ну, мы не дадим тебя в обиду. И троллейбус покатился дальше. Потом к ним присоединилась чета Любарских, два одинаковых, бесполых существа, жадных и глупых. Они шли к Гельфам, надеясь чего-нибудь украсть. От Тверской к Никитским идти одно мучение. Все спотыкались друг о друга, падали, толкались. Беременная жена Семицветова канючила всю дорогую Она ревновала его к Люсе и хотела идти домой. На полпути потеряли Лёшу, вернулись и нашли его в канаве спящим в собственном ужине. Разбудили, вымыли в луже и пошли дальше. Уже у самых Никитских потеряли Марка с Наташей. Возвращаться не стали, те их сами догнали у дома и сказали, что писали. Никого это не волновало. Марк был в засосах, а Наташа – в измятом платье и щепочки в волосах. Около часа ночи наконец добрались и позвонили в дверь. Гельфы легли уже спать. Они ворочались в постели, подминая друг друга, чертыхаясь и путаясь в членах. Звонок в дверь их развлек. Когда хозяйка открыла дверь, она увидела множество совершенно животных физиономий, смеющихся, толкающихся и при виде ее враз закричавших. - А, черт, - сказала она, - пришли... И выматерилась. Она стояла перед ними голая, с постели. - При гостях не моги, - как друг семьи предупредил Семицветов. - Молчи, дерьмовоз, - хмуро оборвало его хрупкое создание и ушло на кухню что-нибудь надеть и поставить чай. - Шляются тут, - бормотала она, почесываясь. Гельфенбойм был уже одет и причесан. Он подпирал потолок и производил устрашающее впечатление. - А, ребята! – тонко и радостно сказал он. – А мы только сейчас о вас разговаривали. - Лидка, - шепотом сказал Любарский Любарской, - ты видела? - Я уже взяла, - сказала та, хохотнув. - Наташа, - тонко протянул Гельфенбойм, - сколько лет? - Тридцать пять уже, - сказал Поцман. – В сентябре будет. А мы еще не замужем. - Ха, ха, ха, - засмеялась Наташа. - О ты, - сказал Гельфенбойм, покраснев, - о ты, мило смеющаяся и прекраснобедрая Наташка. Почему? - У нее фамилия плохая: Будюкина, - сказал Поцман, сам фамилией не отличившийся. - Ты возбуждаешь меня, прекраснобедрая, - сказал Гельфенбойм, покраснел еще раз, и все что-то заметили. - Отныне твоя фамилия будет Возбудюкина, о улыбающаяся дивно, - сказал он. - Возбудюкина, Возбудюкина, - закричали все, а Семицветов сел за фортепьяно и заиграл полонез Огинского. - Пам-парарара-пам-парарам, - запел Брайнин, размахивая руками не в такт, и сшиб люстру. Хрусталь заискрился на полу. Любарские собирали его в сумку. -Ура! – закричал Марк. – Да здравствует Возбудюкина! Ура! - Ура, ура, - сказал Семицветов, перестав играть. – А где-то Лёша? Все пошли искать Лёшу и нашли его в ванной с хозяйкой. - Мы моем фрукты, - сказал он, незаметно застегивая штаны. - Нужен ты мне, гунявый такой, - сказала сытая на любовь Люся. Семицветов все заметил, но шуметь не стал, решив при случае отомстить. - Давайте чай пить, - сказал Гельф, - а то Наташа уже заскучала. - Ха, ха, ха, - сказала Наташа. – Вовсе нет. Мне очень весело. Я как все. Любарские, открыв рот, смотрели на все это. Они впервые воочью сталкивались с пороком. Чай пили молча. Возбуждение прошло, и третий час ночи делал свое дело, слипая глаза. Луна уже не смотрела в окна “Охотника”, но, пройдя через пол-Москвы и повиснув над Савеловским, уставилась незлобно в окна дома у Никитских ворот. Каждый что-нибудь сказал, что-то сделал, что-то произошло. - Хочу в Малагу, - сказала беременная жена Семицветова. - Я утром еду в Кению стрелять львов, - сказал обробевший от своих слов Марк. – Справка из психдиспансера уже есть. – Любарские пришли в восторг от значительности своего друга. - Кстати, - сказал Брайнин внушительно и посмотрел искоса на Люсю, - я думаю поехать завтра в Испанию на фиесту. Она как раз открывается. Меня пригласил Яхилевич. Хотите, могу и вас пригласить. Но Марк не любил Яхилевича, а Наташа не любила быков. - Я еду завтра в Родезию, - сказал Лёша и убрал живот. – Меня пригласил Майкл Бич. Я – маленький, но, сука, злой! Надо постращать черных! – Родимое пятно под его глазом раздулось и замерцало. Лёша уверял, что его били ногой в лицо, и всем хотелось ему верить. - Черные совсем распустились, - поддакнул Лёше Любарский. – А мы с Лидкой уезжаем в Ставрополь. Там, говорят, можно хорошо продать нейлоновые лифчики. Любарские собирали деньги на пятикомнатный кооператив. Две квартиры у них уже были. - Слушайте, ребята, - сказал молчавший доселе темный Гельфенбойм. – А почему бы нам не поехать куда-нибудь всем вместе? Представляете, как нам будет весело? - Да уж представляю, - сказала Люся. - Нет, правда, это здорово. Чтобы все вместе. И Наташку с собой возьмем. - Вы как хотите, а мы – в Ставрополь, - сказал Любарский, опасаясь, что их не пригласят. - Нет, нет, ребята, - тонко и убежденно сказал Гельфенбойм. – Лидка! Владик! Как вам не стыдно! - Ну хорошо, - тут же согласились Любарские. - Да, Лидка? - Да, Владик! Они радовались, а того не знали, что поедут на их деньги. В наступившей тишине удовлетворенного согласия стали думать, куда же поехать. - В Родезию, - предложил Лёша. - На фиесту, - сказал Брайнин. Решили поехать на фиесту. О деньгах никто не думал. Все знали, что Марк копит деньги и покупает на них маленькие серебряные ложечки, меньше чайных. Ложечек накопилось больше двенадцати тысяч. Серебро дорожало. Надеялись поживиться и Лёшиным авансом за наймитство в Родезии. “Аванса не дам”, - хмуро думал Лёша. А в это время по предрассветной Москве, выходя с Арбата, где он ночевал в маленькой редакционной комнате, задержавшись за срочной статьей, шел молодой, совсем еще неизвестный великий русский писатель Эрнест Хемингуэй. После душной редакции хорошо дышалось свежестью подходящей к порогу осени. Он хорошо поработал сегодня ночью, и после статьи успел еще написать небольшой рассказ о деревне, в которой родился, об отце-докторе в сельской больнице и о том, как хорошо ловится рыбка-бананка в прозрачной воде горной речки в пятнадцати милях от села. Он хорошо пообедал накануне, и, наверное, поэтому рассказ получился крепким, как спелое яблоко, и люди, описанные в нем, были хорошими людьми. Пройдя две-три мили вверх по склону, заросшему вереском, можно было прийти к небольшому горному озеру, в котором водилась форель. Хемингуэй шел по Арбату в утренней тишине, по пустынным улицам. Уже светало. Впереди виднелась площадь с каменным юношей в фонтане. “Тот, кто не жил в Москве в наши годы, - думал Хемингуэй, - может только завидовать тем, кто жил в ней”. Он поднялся на площадь, прошел ее всю, мимо юноши с бездействующим фонтаном, свернул направо, и уже по Суворовскому бульвару зашагал в город. Бульвар со своими лавочками, деревья, только начинавшие желтеть и уже желтые, опавшие листья, старательно собранные к барьеру, нравились ему, как может нравиться только любимая женщина, которая наверняка умрет. На бульваре не было ни души. Только ранний дворник сгребал листья в кучу и поджигал. Эрнест поздоровался с ним. - Что нового? - спросил он. - Сам знаешь, - обреченно сказал дворник и пожал плечами, будто не веря, что смог дожить до этого. - Что поделать, - сказал Эрнест. - Не забить такой одиннадцатиметровый! - Что поделать! – повторил Эрнест. Он шел дальше, вниз по бульвару и видел голубей, клюющих крошки, вчерашнюю газету, на которой вечером сидели шахматисты и играли в шахматы, потом проехала поливочная машина, разбрызгивая воду, и цветы на газоне сначала опустили головы, а потом снова их подняли, и трава от воды засеребрилась, и все это – и свежесть, и светлеющее на востоке небо, и удачно написанный рассказ, и голуби, и дворник, - вновь отозвались в нем радостным чувством к любимой женщине в приятном миге прощания. Выйдя с бульвара, он заметил большую компанию, которая шла прямо на него, гогоча и ухмыляясь. “Странно, - подумал Эрнест, - неужели они не боятся меня. Их же всего десять!..” Но когда они подошли вплотную, и он собрался по необходимости бить первым, он вдруг заметил, что одного из них где-то видел. Это был Поцман. Митька знал всех в Москве, он сначала представил Хемингуэя, а затем назвал ему каждого по имени. - Эрнест, - сказал Хемингуэй и пожал всем руку. Назавтра он, Люся, Саня и Семицветов встретились в кафе. Это был небольшой бар, спрятанный в переулках, известный только знатокам. Они договорились встретиться в шесть на площади. Но Люся опоздала. Они видели, как она шла через площадь, улыбаясь и наклонив голову, и все мужчины, останавливаясь, смотрели ей вслед. “Люся – хорошая женщина”, - подумал Хемингуэй. Он разговаривал с Семицветовым о поездке в Испанию, о визах, о билетах на поезд, о том, куда они именно поедут, где можно заказать место в отелях, где будут хорошие бои. Эрнест решил уже, что он закончит ближайшую работу и поедет с ними. Все должно было решиться в эти два дня. Они снова, на этот раз все вместе, перешли площадь, прошли по переулку и неожиданно оказались перед спускающейся вниз лестницей. -Это здесь, - сказал Эрнест. Они вошли. Эрнест знал официанта, и их отвели за стенку, в кабинет, где можно было спокойно разговаривать, и никто тебе не мешал. -Четыре водки, что-нибудь закусить... Форель свежая? - Ночью привезли, - сказал официант. - Форели, потом еще что-нибудь и через час кофе. Официант удалился. Люся балдела. На ней был свитер, короткая юбка, красивые ноги, и вид у нее был чрезвычайно соблазнительный. Саня сидел хмурый. -Ты что это? – спросил его Хемингуэй. - Хемингуэй, Хемингуэй, а где твой меч? – спросила Люся. - Значит, ты думаешь, все будет нормально с билетами? – спросил Семицветов. - Да, я думаю, - сказал Хемингуэй. - А ты поедешь с нами? – спросила его Люся. Ее влажные губки были слегка приоткрыты. - Да, я поеду. - Вот здорово! – захлопала в ладоши Люся. – Будет очень весело. Ты рад, Саня? - Конечно, - кратко ответил тот. Официант принес заказ. Они выпили и еще больше повеселели. Новый приятель пришелся всем по душе. Через полчаса вошел официант, наклонился и сказал что-то Эрнесту на ухо. - Свежее? – спросил тот. - Только что привезли. - Ну, принеси на каждого. Официант снова вышел. - Пиво в ларек завезли, - сказал Эрнест. Все молча обдумывали качества нового друга, а тот извинился и, захватив с собой Люсиного мужа, вышел перед пивом прогуляться. Семицветов с Люсей остались вдвоем. Люся думала о чем-то своем и была невнимательна. - Знаешь, - сказал Семицветов, - мы все время идем оп поверхности важного. Все время связаны с ним, но стараемся не думать о нем, а следовать случаю, что нас окружает. Но иногда все становится очевидно и светло. Мы видим: мы на прозрачной земле, под нами жизнь, сквозь стекло видим знакомых, рядом с собой – умерших, которые были близки нам, и солнце с луной одновременно и светят вполовину – видна только часть. Бывает, что наяву видишь приснившиеся места. Кажется, ты видел это очень давно. Идешь, и все открывается именно так, как ты знал. Ты трезв, здоров, владеешь собой и внимателен, но не уверен, что это не сон. Странное чувство, с которым просыпаешься несколько раз в жизни. Выходишь из леса, и именно там, где он должен быть, за рекой, в тени... ну, ты знаешь... стоит прекрасный дом... Он замолчал. Люся смотрела на него, как будто только что заметила. - Извини, - сказала она. – Я задумалась и не слышала. Ты, кажется, что-то сказал? - Мне думается, - сказал Семицветов, - что близкие люди, которые задели друг другу сердца в этой жизни, никогда не смогут расстаться и в вечности. Они соприсутствуют всегда, и что бы ни говорили разврат, смерть, разрывы – они всегда вместе. Это странно и сладостно. Можно больше не видеть человека и все же отныне не расставаться. - Я что-то не совсем понимаю, чего ты хочешь? – сказала Люся. - Давай бросим все и уедем, - сказал Семицветов. – Прямо сейчас. Я не тот, что раньше. У меня ничего нет, мне нечего терять. Будем жить чисто, как люди. Совершенно одни. На берегу моря. - Вах, вах, вах! – сказала Люся с грузинским акцентом, и потрясенный Семицветов увидел перед собой дикую женщину. – Так хорошо начал! Так плохо кончил! Как это на тебя похоже... – Дикая женщина сделала знак удавить Семицветова. - Нет, Семицветик, - сказала Люся, и вновь это была она. – Нет. Если мы едины, нам и необязательно быть вместе. Здесь нам счастья не дано. Не о чем и думать. Вернулись Саня с Эрнестом. Тут же подали пиво. - Извините, - Семицветов поднялся. – Я должен идти. И скоро вышел. - Что это с ним? – Ребята удивились. – Случилось что-то? - Он предложил мне уехать с ним к морю, - гадко сказала Люся. – В Ригу. Я отказалась. - Что?! – Саня побледнел, схватил со стола нож и выскочил вслед за Семицветовым. Он не ожидал подлости от друга. Когда через пять минут он вернулся, не догнав врага, за столиком никого уже не было. Официант убирал нетронутое пиво. - А где же?.. – сказал Саня. – А где же?.. - Леди просила передать вам это, - сказал официант и подал Сане конверт. Саня прочитал: “Не ищи меня. Когда-нибудь будем вместе. Я люблю тебя. Твоя Л.” Он взял у официанта пиво, залпом выпил. Ему было жарко и знобило. Когда Лёша пришел на вокзал за билетами в Испанию, он заметил у кассы двух молодых людей в одинаковых пиджаках. Они смотрели на Лёшу внимательно и просто. От этой простоты Лёша побледнел и сразу решил во всем признаться. Тихо, чтобы не привлекать внимания, они выкрутили Лёше руки, втолкнули в лимузин и отвезли на Лубянку. Проезжая, Лёша видел любимую Москву, быть может, в предпоследний перед Сибирью раз, и ему было тоскливо. В двадцать шестой комнате Лёшу уже ждал начальник. Сегодня выдался трудный день, пытали спортсменов-олимпийцев, и он устало смотрел на Лёшу, как будто не понимая, как это мог комсомолец Григорьев предать свою Родину. - Имена, адреса и род занятий, - просто сказал он и кивнул секретарю. Лёша признался. - Место назначения, промежуточные пункты и время прибытия на них. Лёша все вспомнил. - Цель и средства поездки. Лёша честно сказал, что средства поездки ему неизвестны, а цель -–фиеста в Испании. Начальник нажал на кнопку. - Сережу, - сказал он в микрофон. Дверь открылась, и вошел Сережа. Он подошел к Лёшику, и Лёшик тонко закричал. - Цель и средства поездки, - устало повторил начальник. - Цель – контрреволюционный мятеж в Мадриде, средства – в долларах из ЦРУ. - Давно шпионите? – человечно поинтересовался начальник. - Три года. От страха Лёшик пукал, и начальнику это не нравилось. - На сегодня все, - сказал он, нажал кнопку, и Лёшу повели. Он плакал, а по камере бегали крысы. - Пропала моя головушка, - думал Лёша. – Зачем я связался с Семицветовыми. – Он жалел, что не наклепал побольше. Ровно в полночь дверь открылась. “Всё!” – промелькнуло в голове. Человек вошел и спросил: - Ты чё, так всю ночь и будешь здесь торчать? - Простите, что? – не понял Лёша. - Ну, давай трешку и иди на фиг. Лёша обрадовался, дал трешку и ушел на фиг. Внизу его встретил уставший начальник. В перестрелке с бандой ему отхватило полноги, он хромал и опирался на палку. - Григорьев? – устало спросил он. – Почему не в камере? Я передал ваше дело выше. И он искоса посмотрел на Лёшу. Лёша дал и ему три рубля. - Как фамилия начальника? – спросил он консьержку, решив жаловаться. - Эта какова? - Да вон того. - А-а-а, - протянула консьержка, - таво... Лёша дал ей рубль, чтоб выпустила, и побежал. Побежал, побежал к свободе, смеясь и балагуря. ... Билеты в Испанию заказали из телефона-автомата, глухим голосом, а брали на вокзале через подставных влиятельных лиц нееврейского происхождения. Вечером того же дня Люся и Эрнест уезжали в Прибалтику. На вокзале их никто не провожал, потому что никто не знал, что они уезжают. Днем Эрнест успел забежать домой и собрать вещи, но Люся уезжала в чем была. - Ты рада, что мы едем? – спросил Эрнест. - Да, - ответила Люся.- Я очень устала там. Было темно, была ночь, и в ночи шел поезд. Вдвоем они отражались в стеклах. Желтая точка ночника разделяла их. - Когда я писал, я всегда думал о тебе, - сказал Эрнест. – Всегда. И получалось очень здорово: прохладно, ясно, коротко. - А сколько у тебя было женщин? - Я не помню. - Почему? - Я был в армии. - А настоящих? Эрнест сжал кулаки и, глядя на нее, стал молча разгибать пальцы. Он разжал обе руки, потом опять сжал кулак и освободил еще два пальца. - Двенадцать. Я – тринадцатая? - Я люблю тринадцать. Меня могли убить тринадцатого, - сказал Эрнест. – И не убили. - Почему? – спросила Люся. Он рассмеялся. - Пожалели. А потом я убежал. Поезд все стучал, и уже было постелено, и ночник начал мигать. Они были вдвоем в купе. - Я буду раздеваться, - сказала Люся. - Мне отвернуться? - Не надо. Она разделась и легла под одеяло. Одеяло было холодное, чистое и накрахмаленное, как в детстве, в гостях. Эрнест смотрел в темное окно. - Кажется, что-то у нас начинается, - сказал он. В это время поезд пошел мимо станции, и на минуту стало светло. - Конечно, начинается, - сказала Люся. – Днем ведь мы не успели. Да и негде было. - Я имею в виду не то. - Я понимаю. Эрнест посмотрел на нее. Она улыбалась. - Я не люблю философствовать. - Я тоже, - сказал он и тоже улыбнулся. - Сколько тебе лет? – спросила Люся. - Двадцать четыре. - А мне двадцать два. – Она сладко потянулась и запрокинула голову. Купе покачивалось. - Ты любишь делать это в поезде? – спросила она. - Да. - И я люблю. Хорошо, будто в люльке. Ты женат? - Да. - Давно? - Три года. - Давно. Он уже лежал рядом с ней, и она ощущала всем своим длинным телом, каждой его частицей его крепкое, мускулистое и сильное, как тело хорошо тренированного коня. - Ты сильный, как конь. Ухоженный и непротивный. Он уже ласкал ее, и она начинала забываться. - Ночник не гасится? - Не гасится. Не думай об этом, милая. - Как жалко. - Не думай об этом. Милая, не думай. - Жалко. Я так люблю темноту. Она спала, свернувшись на его руке, а он не спал всю ночь, и слышал, как поезд шел, как останавливался, как подъезжал к станции, как мимо окон проходили люди и громко разговаривали, а потом проезжали тележки, и из громкоговорителя сообщалось, что приходит поезд из Днепропетровска и из Воронежа и еще какой-то, и наконец объявлялся их номер с прибавкой – скорый и Рига, и через короткий промежуток времени что-то дергалось, толкалось. Люся вздрагивала во сне, и начинало казаться, что поезд опять стоит, но это он так медленно шел, и постепенно набирал скорость, и уходил опять в темноту, и снова торопливо бежал по рельсам, укачивая всех своим бегом. Под утро Эрнест уснул. Летний сезон в Латвии заканчивался. Поезда шли пустые. Домовладельцы подчитывали деньги, квартир не сдавали. Зато отели стояли открытые и покинутые. Ветер с залива ходил по городу, в городе не было ни души. - Мы хотели бы половить с приятелем рыбу, - сказал Эрнест в отеле. – Дня два, не больше. - Пожалуйста, вот ключи, - ответили ему с сильным западным акцентом и посмотрели на попу и ноги приятели, когда они поднимались по лестнице. В Риге очень силен западный акцент. Пошел дождь. Редкие прохожие шли в плащах и с зонтиками. Вдвоем они гуляли по узеньким старым улицам, и Люсе все здесь очень нравилось, но еще больше она хотела вернуться в отель и продолжить то, что Эрнест назвал ловлей рыбы. Но Эрнесту надо было развеяться, и они немного прогуливались после трудом праведных. Шел дождь. На одном из окон лежала ветвь цветущего персика. Чайки садились на ледяные волны залива. Осенний парк, и будто недалеко где-то есть море. Падают листья. Назавтра они уехали, ничего толком не посмотрев и не почувствовав, но надравшись предварительно, как свиньи. В одном из многочисленных баров латвийской столицы и подравшись с Энджи Налогиным. Семицветову было страшно. Как все в этой компании, Семицветов был на самом деле совсем не тем, кем он был на самом деле. Он сидел, сжавшись в уборной, и испуганная жена Галя второй час подряд стучала в дверь и просила сказать хоть слово. Но Семицветов слова не говорил, кряхтел и тужился. Предстоящая завтра поездка в Испанию страшила его и спазмой сжимала желудок. Сидел он давно, ничего не шло, и ему, затравленному и униженному бытием, ничто не мешало предаваться горестному течению своих мыслей. Испания прекрасна, думал он, своей возможностью туда не ехать. А что, думал он, желая обмануть живот, и не поеду! Как прекрасен этот туалет, как удобен, как невыносима мысль покинуть его неизвестно зачем. Не нужна мне Испания! Что увижу я в ней нового, чего не знал дотоле? Испания – это самообман! И новая мысль о городе, в котором неизвестно где находятся уборные, убивала его своим цинизмом и бессмысленностью. Все, я не еду! Все покинут меня, пусть. Я уйду от всего. Нищий, без будущего, без завтра, без цели, радостный тем, что только сейчас, здесь, передо мной, без друга, без близких, без жены, наедине с временем, с вечностью, с бытием, наедине с человечеством в образе случайного прохожего я обрету то, что не снилось еще никому, чем обладали лишь святые и юродивые. Все мы – гости на этой земле. В день рождения сына принц Гаутама ушел из дома, где имел все, чтобы не иметь ничего. Потому что, будучи человеком, он на самом деле не обладал ничем, кроме старости, болезней и нищеты, кроме смерти. Так и я. Чем я приближен к этому миру? Снова беременная жена Галя заколотила в дверь уборной, спрашивая: “Игорь, что с тобой? Ты жив?”, и снова мучительная судорога пронзила живот, и – напрасно! – ни капли дерьма не выпало в этот гнусный, вонючий унитаз этого гнусного мира. Женщина, что мне до тебя! Луна смотрела в окно. Уборная плыла над Россией, далеко внизу оставляя всех. Полная луна, похожая на срубленный ствол дерева, который когда-то рос с неба к земле. Ученики... Будда несколько лет ходил по земле, обретши истину, но не высказывая ее людям. Долго ходил Будда по земле и только много позже выступил с проповедью и, раз ступив на стезю, с нее не сошел. Бытие. Небытие. Будда. Стройный мальчик. Сын. Луна прочерчивает к земле полную дорожку, и по ней можно подняться к Луне и беседовать с Христом всю ночь напролет. Над Россией носится уборная с загнанным Семицветовым, вознесшимся над людьми. И художник Вовка Брайнин отъезду не был рад. Накануне отъезда он писал целый день, как писал все дни напролет, когда не пьянствовал, не блядовал и не дебоширил. Художник он был хотя и не признанный, но старательный. Обычно говорят ему: “Вовка, пошли по бабам!” или “Вовка, пойдем нажремся!”, а он в ответ: “Мне писать надо!” Сидит и пишет. Всякие штучки там писал, не только кресты. Но в основном себя. Виделся ему темный город, и окна домов, и осень, и пьяницы, и карты, и пивные кружки, а он все соображает: как же я, мол, на этом фоне выгляжу? И тоску глушил работой, даже привык к ней. Все сидит и пишет. Как нанялся. Даже в Испанию думал картонки взять. Ему говорят: “Вовка, ведь жизнь пройдет. Ну чего ты достигнешь: ну возьмут в музей, ну не возьмут – все равно помрешь, как свинья, и слава твоя – пшик... Ну возьмут в музей, варвары наскочат, порубят все, и нет о тебе памяти. Что жил, что не жил. Разве культура – вечный дом, чтобы в ней жить?” А для него что говори, что кол на голове теши. Сидит и пишет. А всякие такие мысли даже в голову не заходят. Одно знает: “Оно, конечно, все здесь плохо, но не совсем так. Есть, говорит, люди, которые не знают, зачем живут, а есть другие, которые знают и работают”. Совсем о другом говорит. Что в голове есть, то валит наружу. А ему уж ничего не отвечают, все без толку, только думают: люди-то есть, да не те, о которых ты думаешь, а другие, которые все понимают, молчат и благословляют все. Участием сильны они в эту ветреную погоду, на этом поле, над пропастью, где бегаешь ты, жалкий и маленький ловец. Так сидел художник Владимир Брайнин накануне отъезда в Испанию и писал, и ни одна сила в мире не могла ему в этом помешать, если работа шла, если он знал, что ему надо, и догадывался, как этого достичь. В это время и пришел к нему Митька Поцман и сообщил, что Люська с их новым знакомым, с этим жалким писашкой, с которым он сам, Митька, на беду всех и познакомил, что вдвоем они смотались неизвестно куда, что в Москве их нет, что Санька пьет без просыпу, не пьянеет и смотрит на всех большими собачьими глазами, и боятся, как бы он руки на себя не наложил, и Марик с ним безотлучно. Сидят и вместе пьют. А вместо глаза слеза висит. Брайнин все слушал, слушал, а сам мазок за мазком, мазок за мазком. Мазнет и посмотрит, мазнет и посмотрит. Образ из ничего создает, совсем из ничего, бытие из небытия, подлец, создает. Видя это, Митька и сам успокоился. На диване с краешку присел. На холстину сбоку воззрился. Ничего, говорит. Ничего, говорит, это ты, Володька, придумал. - Ну а дальше что? – спрашивает Брайнин. - Ничего. Больше ничего неизвестно. Говорят, будто их кто-то вчера на Рижском вокзале видел. Брайнин сделал еще мазок, посмотрел, стер чем-то железным, вытер кисть, вздохнул, посмотрел на Митю и сказал: “Ну Люська баба!” Многие картины свои за последние годы он посвятил Люсе. Она выскочила перед ним мальчишкой, как огонь, как любовь, и он увидел в этом огне, как он корчится, умирает и становится мужчиной. - В Ригу, говоришь, - повторил он. – В Ригу! Ну баба, ну дает! Он смотрел на картину, на то, что написал, и некоторые места ему нравились, но он не видел, как увязать их вместе, как соединить тлеющие угли, раздуть их и возгореть единое большое пламя, в котором каждый видящий его мог бы исчезнуть и очиститься. Пламя цвета, красок, форм, пламя чужой, но человеческой страсти. Тогда он был радостный, в клетчатой ковбойке, ему нравилось быть с ней вместе, целовать, обнимать, трогать ее родное ласковое тело. Он собирал в саду ягоды и кормил ее с ладони, как птицу, а она ела. Он не мог понять, как она могла забыть это. - Ну и что ты по этому поводу думаешь? – спросил он Митю. - Что я думаю, ничего я не думаю. Саня пьет, Марик пьет, надо и нам пить. - А насчет всего этого? - В картине что-то есть. В Испанию едем завтра. Они, наверное, туда же приедут. Этот писака, говорят, очень любит вид крови. - Крови, - повторил Брайнин, думая о картине, о том, как же все-таки соединить цвет, и не мог найти решения. – Если он любит кровь, ему нужна была девочка, а не Люся. - Я имею в виду убитых быков, - сказал Митя. - Быков... Быков... – Но цвет не соединялся, и Брайнин понял, что на сегодня достаточно. - Ну ладно, где они? – спросил Брайнин. - Кто? - Саня с Мариком. - У себя на Соколе. И они полетели на Сокол, в мастерскую, в места обжитые и покинутые Люсей совсем недавно, где еще чувствовалось ее дыхание, запах, а в рождественские ночи можно было видеть ее субтильную тень. Митя и Брайнин думали встретить горе и пьянство, но ошиблись, дом был полон баб и разврата. Саню утешала толстая усатая еврейка, которая сидела у него на коленях и обсасывала жирными губами его лицо. Марик сидел с двумя армянками и, вместо того, чтобы вплотную приступить к делу, вел умный, долгий и для него только интересный разговор о мировом еврействе. Армянки откровенно скучали и изображали интерес. Приход Брайнина их развеселил. Они еще никогда не видели такого мужчину и застеснялись. - Чего стесняетесь, дуры? – сказал Митя, проходя мимо них. Брайнин подошел к Гельфенбойму. - Да, Саня, я слышал. – Он неумело выразил свое соболезнование. - Вот, Володя, смотри и запоминай, - сказал Гельфенбойм. – Эта скромная женщина, эта дщерь разоренного Израиля в трудные дни заменила мне Люсю. Кто оценит тебя, прекраснолонная, когда мы уйдем в свои диаспоры? – сказал он усатой женщине, облизывающейся от восторга. – Ты открыла моему пастырскому жезлу воды своего моря, и я не посуху, но в безопасности вышел из Египта и пришел в землю обетованную. О дивнобедрая и раскосогрудая! – сказал он и расплакался. Еврейка его заутешала. Брайнин отошел от Сани. Женщины сидели всюду. Это были прекрасные женщины. Это был век сексуального изобилия. Они сидели на шкафах, диванах, окнах, висели на люстре, теснились по углам. Когда Митя пошел в уборную помочиться от восторга, на унитазе сидели две девушки-близняшки, и Мите пришлось их согнать. Когда в передней он полез в пиджак за сигаретами, в карманах их сидело уже пять, и они вовсю курили. Обыкновенные, маленькие, карманные женщины. Митя нанизал их на разные места, запасных заложил за уши, некоторых втянул в нос, как втягивают табак, положил под язык, как леденец, и, запихав на всякий случай за пазуху для Брайнина, вернулся в комнату. - Ну что, Марик? – сказал он. Марк сидел один, не замечал этого и продолжал рассказывать, как хороша жизнь в Израиле и как плоха здесь. Увидев Митю, он махнул рукой, чтобы не мешал. Митя отошел и пришел вскоре к Брайнину. Человек сорок сидело перед ним на ковре, а он делал с них наброски. Женщины были голые, в самых немыслимых позах, расстилаясь, как восточный орнамент. - Мне пришла в голову одна мысль, - сказал Брайнин. – Может получиться интересно. Женщины балдели и старались не двигаться. - Как это они их всех достали? – спросил Митя, глядя на холст. - Это все Марк придумал, - сказал Брайнин. - Марик – голова, - сказал Митя. - Он предложил взять удочку, привязать к ней то, что любят все женщины, ходить по улицам и собирать. - Ну а кто дал? Саня? - Конечно. Марик думал, что надо привязать котлету. Все, не мешай, - сказал Брайнин и углубился. Митя смотрел. - Слушай, - сказал Брайнин. – Марк, кажется, не занят. Ты бы не хотел с ним совокупиться в центре композиции? - Не пойдет по цвету, - сказал Митя. – Ты лучше скажи девкам, чтобы они красный цветок себе в жопу засунули. - Эй, вы там! – закричал Брайнин. – А ну засуньте-ка в зад по цветку. Да поглубже, поглубже! Чтоб у меня без баловства! Август 1975 года. |