Домой Вверх

 

 

ИСТОРИЯ ПОЛИФЕМА.

ПОЛИФЕМ, в греч. мифологии один из циклопов, сын Посейдона. В “Одиссее” Гомера П. принял Одиссея во время его странствий и съел неск. из его спутников. Одиссей напоил жестокого и непобедимого П. и во время опьянения ослепил его раскаленным колом. Ослепл. П. не мог больше помешать бегству Одиссея и его спутников. Согласно другой версии, П. был влюблен в мор. нимфу Галатею и исцелял свою безответную любовь музыкой.

(Словарь античности. М. 1989. с. 446)

Это было счастье. Остров, море, деревья, раскачиваемые ветром, трогательная послушность стад, небо в одних и тех же белоснежных барашках, бегущих за горизонт в западную страну совсем уже вечной ссылки. И заходящее в предветренной красоте солнце – круглый третий глаз этого открытого в божественность мира.

Полифем не жалел об участи, постигшей его после переворота. То есть, конечно же, он, как все интеллигенты, приветствовал реформы Кронида. На митинги не ходил, но волновался, участвовал в выборах, сейчас даже вспоминать стыдно. Все рухнуло, как и было предусмотрено первоначальной судьбой. К счастью, и в депрессии наступает пресыщение, переходящее в мудрость.

Чтобы привыкнуть к своему положению, циклоп должен описать его своими словами. Очертить круг понимания. Вжиться в ситуацию, которая его постигла. И только потом жить на самом деле, сладко вкушая однажды увиденное и понятое сердцем.

Так и Полифем начал не с натурального хозяйства, как Робинзон Крузо, а с описания идиллий. Какими мелкими показались всеобщие стенания насчет дороговизны, лишений, ссылок, ночных расстрелов, пыток, потери детей, быстрого отмирания родителей, нехватки продуктов... Его жизнь на острове была округло совершенной, по-своему безмятежной, законченной. Он мог идти теперь в любую сторону, и всюду билось его сердце. Он наполнял каждый день описанием этого дня и тем доводил его до состояния полноты, плеромы, тихого созерцательного понимания.

Оставалось покрыть картину лаком, проверить запятые, перепечатать, сделать сплошной пагинацию – и тогда еще одна нетленная овечка появлялась в его стаде, еще одно легчайшее облачко заваливалось за горизонт в обитель классических образцов и антологий.

Мама всегда верила в его особость. Никого не было умней, начитанней, красноречивей Полифема. В их дикие (как им казалось) времена и с таким блеском окончить юридический! Тогда же существовала “бумажная архитектура” – великолепные города, страны, культуры, эпохи, остающиеся лишь в ворохах чертежей. Так вот он создал “бумажную законность”. Завершенный свод безукоризненно корректных отношений внутри космоса.

Полифем знал, что тот круговорот правил, словесной оформленности, законченной осмысленности мира был его и только его компетенции. Никого просто не было ни на земле, ни в эфире, кто мог бы его заменить. Его так и звали “циклоп закона”.

Он уже консультировал правительство, те Власти и Силы, которые держали золотую цепь. Он и ночевал в конторе, чтобы ничто не отвлекло его от сладостной работы мысли как устроить все наилучшим образом. Скажем, как предусмотреть абсурд. Включить в законы вероятность, непредсказуемость, точку бифуркации. Все знают это невероятное чувство понимания всего на свете, когда ты в полной мере творец и лишь пересчитываешь гармонические сочетания.

А теперь представь, что ты извлечен на свет из небытия, из тартара, где бесплодно прошли твои лучшие годы. Что все речи и завитки логических систем были до последнего словечка продуманы и прошептаны во времена, когда казались безумством. Что тебе вдруг поставили перед публикой и стали платить гонорары, прислушиваться, звать светилом эфира. Что должны были вот-вот дойти руки до создания словесного цикла – округлого как шар, изменчивого как время, целого как ты сам.

Понятно, что все молились на Зевса.

Полифем засмеялся. Пахло вечером. Время доить милых козочек. Проверить сыр. Проветрить шкуры. Записать в дневник случившиеся мысли. Вспомнить и занести в фолиант стихи на каждый день. Зарисовать закат. Панораму неба.

Нет, он не раскаивался в своей дурости. Думать – это так естественно, никто и не предполагает здесь ловушки. Ни логика, ни сердце не подскажут вам ошибки, пока не придет ее время.

Гораздо приятнее думать, что ты не ошибся. Что делал все, что в твоих силах. Что награжден покоем и внутренним совершенством. Что свой остров – самое большое счастье, которое может быть даровано. Остров, где не ступают чужие.

Он мог позволить себе быть настолько странным, чтобы не иметь с божественным миром, отвергающим его, ничего общего. Он выдумает и запишет все заново – как оно есть на самом деле.

Полифем шел к козам и вдруг подпрыгнул так, что земля под ним тряханулась, он сам слышал. Никакой солидности, опять Галатея будет им недовольна. Ну и черт с ней! Зато сил полная ватрушка.

Он им еще устроит почечуй.

Подоил коз. Сходил проверил своих баранов. Есть нечто успокоительное в пастырстве и миссионерстве. Он всегда понимал бога Гелиоса. Ходишь себе поверху, машешь прутиком. Как бы и в самом деле самый умный, если все видишь. Недаром у них родственность взглядов.

Считается, что Гелиосу повезло, а ему, Полифему, не очень. Не такая, мол, профессия, без которой миру не обойтись. Ну что такое – словесник? Земля что ли остынет без твоего многоречия? На самом-то деле – остынет. Только не сразу. Ну и что, думает любое правительство, нас в то время будет ищи-свищи. Мы, думает правительство, практики. Нам результат подавай. И тут же. Без антимоний.

Стало быть, они и вправду не видят, как прискучнел Гелиос при новой власти. Как перестал играть, разве что только на Пасху, да и то, год от году все реже.

Галочку сегодня нигде не видно. Опять, небось, крутит эроты с беднягой недоделанным. Может, оно и хорошо. На него сегодня сошел стих чувствовать себя несчастным и обиженным. Творческое настроение. А путалась бы под ногами, того и гляди, послал бы ее в грот... Или к жемчугам, как возвышенно выражался незабвенный Венечка Ерофеев.

Да, в свое время Полифем производил впечатление на дам. Сам, конечно, не обращал внимания, но мама говорила. Перспективный советник правительства, модный ритор, страдавший в репрессиях интеллигент. Его печальный и единственный глаз, ушедший в себя от прозрений и начитанности, был, говорят, неотразим для тонкого женского пола.

Когда Галатея отправилась за ним по месту ссылки, он был поражен. Конечно, она и так жила неподалеку, но ведь не отвернулась, как другие. Только не преувеличивай, одернул он себя строго. Чужое совершенство невыносимо, когда оно у тебя под боком.

Нет, замечательная девушка. Чего ни напишешь, принимает на свой счет. А когда было настроение, Полифем и сам любил слушать ее длинные умные рассуждения о жизни. Тут же возбуждался на плетение словес: сердце разыгрывалось, ум бурлил, в животе ухало – сам себя заслушивался. Затихал постепенно.

Она же любила все больше мистическое, таинственное. Новая Морелла Эдгара По, как называл он ее. Но все ведь лучше, чем бараны и козы.

К тому же она вовсе и не претендовала на особое к себе отношение за многотерпение к несчастному ссыльному. Знала его тяжкий характер профессионального неудачника. Хотя минимум галантности, такта и участливого отношения к себе, без которых загибается любая нимфа, она из него вышибала.

Иногда Полифем впадал в мрачность. Взрывался на невинные ее замечания и просьбу прояснить свое отношение к ней. Крыл обидными выражениями. Не выдержав, не понимая, как теперь жить, как относиться к недавним его объяснениям в любви, она бросалась вон с разрывающимся сердцем, забивалась в пещеру, долго-долго плакала, чувствуя себя не просто несчастной – растоптанной.

Полифем записывал все это с подробностями в тетрадку.

Страшная штука словесность. Ты ведь не просто одинок своим пониманием. Ты еще и счастлив, что одинок.

Услада, совокупная с наблюдением чести и собственного достоинства. Изгой, мол, собой не торгует. Он обрубает бесполезные разговоры и играет на свирели. А она пусть себе считает, что это он так жалуется на свою жизнь с ней. Его не убудет.

Иногда не выдерживают нервы, это правда. Зато глаз по-прежнему видит все. Соединив химеру зренья с мыслью в мозгу. С круглым, как шанкр, панорамным зраком. Само по себе уже красиво.

Но вдумаешься: что было, что есть, что будет – делается тошно.

Как бы мог быть хорош мир! Умносплетенный, протяжнословный, составленный из мельчайших существ и частиц, обрастающих смыслом по мере самоуяснения друг другом. Не для того ли и придуманы человешки сапиенс, мельчайшие из разумоподобных, чтобы составить собой внутреннюю вселенную?..

Почему все пошло прахом? В чем изъян?

Полифем не сомневался, что прирост и размножение умного вещества – объективный процесс, и это не остановить. Вот и слово самовоспроизводимо, передается как чумка, кристаллизуется внутри, вытесняя плотскую грязь в эфир. Там она и стала питательной средой для олимпийских прохиндеев.

Он вышел из пещеры подышать свежим воздухом. Волны мирно прядали к ногам. Он, Полифем, под защитой стихий, на которых стоит земля. Отец-Посейдон неутомим, мрачен, безостановочен. Корни их рода далеко отсюда, в странах заката и ночи, на той стороне видимости. Попробуй Зевс вынуть эту подпорку, и все рухнет туда, где нет представлений.

Вечер теплый, а по спине все равно прошел озноб. Братья звали его “философом”. Тем, кто рассуждает о том, чего нет: о пределах и запредельном.

Ну, взять хотя бы их поколение. Что надо сделать с теми, кто безоговорочно сильней, чтобы они сами пошли в лагеря уничтожения? Как заморочить мозги чередованием надежд и отчаяния, чтобы холод замогильного покоя назвать стоической мудростью?

Не то же ли происходит сейчас с ним?

Он принюхался к окружающему. Всмотрелся в себя. Какая-то юркая мыслишка, как мышь, пряталась в исподлобье, и не ухватишь сразу, не вытащишь на свет.

Что-то не то.

Хорошо, что циклопа с одним всевидящим, круглым и печальным глазом нельзя загипнотизировать.

Тем он и отличается от всех прошлых, нынешних и любых правительств, что видит их насквозь, отдавая себе во всем отчет.

Мир прекрасен в своей тишине. В шорохе волн. В теплой животной доброте. Не то ли это ощущение мгновенной полноты, за которым только вечный ужас?

Какой-то изъян спрятан за всем этим.

Полифем все же интеллигент. Иначе откуда бы пришло ему в голову, что это он один виноват в мировом непорядке. Он недоплел словеса в живую сеть молитв и закона, которая не дала бы проникнуть в мир всякой нечисти.

Но не все потеряно. Он жив. Он тут. Словарей, правда, нет под рукой, и библиотеки его лишили, но память и зрение остались. Он довершит работу.

Полифем вскочил на ноги. Утроить бдительность, как учил отец. Наверху в курсе любой его мысли и наверняка примут меры, чтобы нагадить.

Еще во времена урановых репрессий он привык прятаться в земле, от нее же питаясь. Кремлевские кабинеты, напряженка с бюджетом, мандраж риторических выступлений – все это нравилось Полифему гораздо меньше. Коридоры власти схожи с кишками своего брюха: они прут из тебя самого. В минуты раскаянья и омерзенья видишь это особенно ясно. Лучше замкнуться в пещере.

Несколько картин, восходящих к собранию герцога Лейхтенбергского, придали жилью уют и изысканность. Крепкие запоры и тройная система безопасности дают чувство, что наконец-то тут тебе ничего не грозит. Глаз фиксировал происходящие изменения.

Со временем здесь же устроил просторные помещения для скота. В привратном углублении. Во-первых, злоумышленник обязательно наткнется на них и поднимет шум. Во-вторых, имея рядом с собой стада дней своих и трудов своих, не обретаешь ли тем самым сверхъестественный покой?

Галатею к себе не пускал. На берегу у них и так был домик. Гуляли. Она приходила к нему, когда, окруженный стадами, он играл на холме на свирели. Под большим беззевсовым небом. Потом шли к морю или на другие холмы. Иногда ему хотелось гулять с ней голым, но это стыдно, нельзя. Пел ей, читал стихи – по-старинному, немодно, завывая. Даже самому смешно. Строили планы на будущее, лишь бы только оставили их в покое. Полифем откроет школу наяд – музыка, танцы, лирическое пенье, сценическая речь. Назовут школу – “Воспоминание о Золотом веке”. У Галатеи, между прочим, безошибочный вкус. Еще у ее отца, Нерея, была замечательная коллекция голландской живописи, собирались музы, Гендель считал за честь дирижировать на домашнем утреннике. Да и кто такой Гендель...

Полифем гордился, что у него такая подруга. Сколько раз увлекался, развивая перед ней свои теории, пронзающие верхние и нижние меры, а ей хоть бы хны. Слушает и всё. Говорит, что интересно. Питая, к тому же, интерес ко всему таинственному, потустороннему, связанному с смертью. Все это без обычной девичьей расслабленности, с цепкостью ума, памяти. Он даже думал, не на зевсову ли охранку она пашет?

Превыше плотской связи с ее возбудимым, играющим тельцем Полифем ценил их редкое душевное соответствие друг другу. Ему казалось, он видит все ее нутро – насквозь и подолгу. Она не стеснялась рассказывать самое тайное о себе, а о прочем догадываться вместе с ним. И даже психоанализ был в ней кстати. Даже по нужде с удовольствием ходила при нем, зная, что это приятно ему как знак абсолютного доверия. И то, что он вставлял в нее, и то, что из нее выходило – было она, было ею, чистым галатеиным сердечком, ощущаемым им как свое собственное.

И когда она полюбила прекрасного Ациса, сына здешнего пана, гукающего в леске, Полифем был счастлив ее счастьем. Не только за нее, но как бы и за себя. Он даже хотел гулять с ними, не разглагольствуя, конечно, а просто, чтоб вместе, но Галатея не захотела, и правильно. Он потом вдумывался в ее слова. Ему казалось, что он их понял: он бы смущал юношу. Пусть сперва привыкнет, а потом Галатея расскажет ему о Полифеме. Небось, сейчас уже рассказывает. Хоть бы Ацис оказался неревнивым, как бы они тогда были счастливы! Даже загадывать страшно.

Пока же договорились, что Галатея будет держать его в курсе дела. Грешно говорить, но и времени для занятий у него больше остается. Он ведь одинок как единственный глаз в мире маниакальной симметрии и парнокопытных. Трудно. С Галатеей появился лаз во внутренний мир. В сны. В рассказываемую жизнь и ее разветвления. В страстную связь организма.

С братьями и прежде общался очень мало: обосранные, как и он, киклопы Бронт, Арг и Стероп занимались в своей кузнице тем единственным, что умели – ювелирной ковкой.

Мастеров, подобных им, свет не видывал. И не захотел видеть – упрятал под землю, как бы в основание всем ремеслам. Но даже по сравнению с ними, изгоями, Полифем был лишенец. Потому что его риторическое ремесло, плетение многословное было по сравнению с их ремеслом – тьфу, летучий пустяк, рынком не востребованный.

Да и кому его слушать, кроме его овец и козочек, и так вдосталь терпящих от его одиноко избытствующего члена. Прекрасной Дамой, сами понимаете, не шибко злоупотребишь. Вот и распылялось его сокровенное без плода и завязи. Кто он в итоге? Никто.

Так не из него ли самого, размышлял Полифем, бога-духа, бога-слова, ходячего логоса с круглым глазом, не из него ли и проистекает мировой дефект, внутренняя экзистенциальная трещина: вроде как мыслит, а не существует?

Пусть их всех стерли с земли и неба, смахнули тряпкой с эфира, не о том речь.

Не превратится ли теперь слово вечной правды в мелкую пыль сиюминутного вранья? Если Полифема нет, значит, все дозволено? Говори, что диктует момент и хитрость, лавируй меж начальственной облавой, а о большем - ни-ни-ни.

Но это ведь страшно. Все держится лишь соответствием названия с названным. Перепутай, и все придет в беспорядок. В мелкой возне будет выиграна смерть им и катастрофа детям. Зачем Прометей лишил их разума, наделив искусством? Лишил знания будущего, наделив иллюзиями надежды?

Полифем уходил в пещеру, не желая никого видеть. Галатея, конечно, не при чем, прекрасное созданье. Но уж больно нервы у него стали никуда! Может сорваться, лучше не рисковать.

Сидел в гостиной, обложенной пахучими травами, лавром, вьюнком, смотрел как бьется из глуби родничок, пульсирует что твой мозг земного младенчика. Вслушивался в непрестанное журчание его, успокаивался.

Млада земля еще, выразумнится со временем, будь что будет.

Ему ли, сыну Посейдона и почвеннику, принимать к сердцу потуги временщиков. Ну их, этих олимпийцев, дорвавшихся до шпор и укоротка судьбы. Он скорей вечность переждет, чем договорится с этими эсэсовцами. Читали их последнюю “Олимпийскую правду”? Какие только бредни не распускают, в том числе о нем и его родственниках. Медузу Горгону – символ красоты златого века – окрестили редкой уродиной. Хоть бы постеснялись: мать Пегаса, которого сами же включили в состав редколлегии!

Мегера, одна из эринний, берегиня космических конституций, названа завистливейшей каргой. Как там Бродский сказал: “если Зевс против колхозов, то я – за!” Вот уж точно. Вчерашние шестерки, хамы и выдвиженцы мешают с дерьмом достойнейших. Как же назвать тех, кто рад быть в их толпе!..

Если их послушать, то после прометеевских реформ третий глаз над переносицей могут иметь лишь чудовища! Неужто те, кто знает, как обстоят дела на самом деле, дадут себя заморочить? Согласятся с дозволенным свыше кретинизмом? А почему бы нет? Космические подонки всплыли с помпой в эфир. Оттеснили аристократию на крайний запад, на грань небытия. Естественно, они меняют законы, чтобы себя считать соком земли. И скажи, Гриша, зачем им правильная и регулярная словесность?

В таких внутренних монологах, возбуждающих печень, проходит жизнь, если не ставить им предела. Ну хватит.

Нарушен иммунитет космического организма. Те, кто предохраняли от распада, репрессированы, убиты, объявлены вне закона, ими же и поддерживаемого. Что делать? Укреплять собственную крепость.

Полифем копал в пещере потайные ходы, просторные залы и святилища вокруг отрываемых им источников. Словесный инстинкт вел в криптограмму отрицательного богословия. Пусть Галатея думает, что он спит и безмолвствует в своей тоске не у дел. Слух об этом быстрей донесется до Зевса. Особая канцелярия его олимпийского величества не дремлет, ясно дело.

Он же тем временем уйдет не просто вглубь, а еще и запутает возможных преследователей множеством ходов, тупиков и ответвлений, которые непостижимы плоскостному официальному уму дозволенных генпланом лабиринтов. Полифем создает новую науку. Она соединит, назло зевсовой пешке Прометею, прошлое с будущим, отмершее с живым, сортир с рестораном, корневище с плодом, да еще и ушедшим в оборотную сторону.

Пусть Полифем будет – Никто. Пусть наука его будет для тех, кого нет на свете. Но это те, которые не согласны жить при зевсоподобных.

А он тем временем выйдет к внутреннему морю. Тихо так, без помпы, даром что сын Посейдона. И тогда посмотрим на ваши указы про левую и правую оппозицию.

Тайный город его разрастался. И то, что ни одна живая душа о нем не знает, тоже грело наукову думку Полифема.

Одноглазый, он прекрасно видел будущих своих друзей и союзников. Тех, кто чует его поддержку, даже не зная о его существовании. Потому что иначе не выживут.

Землица сильна рассыпчатым слогом. Быстрым соображеньем далековатых понятий, как говаривал покойный Александр Сергеич. Что и способствует изъяснению оных.

Другие пусть затверживают казенную речевку обязательного образования. Ею им не пробить земную кору, ими же называемую твердью и небом. Только эту зевсову похабель им и будет разглядывать до скончания живота.

Твердь есть виртуальность. Игровая мочь. Один из бесчисленных вариантов разыгравшегося творца, который вряд ли еще и сам станет реальностью, несмотря на то, что статью о нем уже тиснули в Британской энциклопедии зело эмпирические англичане. Пусть их.

Мы люди апофатические, приговаривал Полифем, с яростью копая в мнимостях, так что слышалось “апп-пфф-фатическ”. Отрицаем ничтожество, чтобы добраться до Бога настоящего, пускай и трансцендентного. Все нам не то, все нам не так, поскольку оскорблять Его этой гадостью – язык лучше вырвать. Вот ведь насмешка какая, а они ее не видят: глаз у этих зевсовых - два, а язык всего один. А надо прямо наоборот – чтоб один глаз, зато языков оба, ибо такова истина, укладывающаяся между ними. Одним языком ее никак не выразишь. Потому ерунда и получается. Ерунда, вранье, разврат, вращение языком, новомодное оральное причмокиванье, о котором ему под большим секретом рассказывала бесхитростная его Галатеюшка.

Но поскольку язык все-таки один, а в ссылке и собеседника-то не найдешь, то пока что одна музыка способна высказать Бога и то, что с Ним у нас связано. А именно, немое жизненное влечение, которое мы всеми собой пытаемся, кривляясь и гримасничая, выразить. То есть станцевать.

...Корабли приходили нечасто. Их ждали с нетерпением Он являлся к ним на пристань за журналами, книгами. Старая, а ныне уже и мучительная привычка к чтению. Потому что переваривать новомодные идеологические бредни, из которых лезли уши осла, становилось все труднее. Анализировать, иронировать, издеваться нельзя, коли не видишь просвета. Он не видел. А психоанализ безвыходности есть шизофрения. Плюс Галатеино: “Ты разве не видишь, кого печатают? Почему им своё не пошлешь?” – добивало его окончательно.

Зато он тем дальше скрывался в своем подземном логове. Тем больше укоренялся в своем здоровом, творческом и полном куража отрицании мира сего.

Подспудный его вертоград принимал величественное очертанье третьего мира: ни жизнь, ни загробье. Тайная отдушина, подбрюшье бытия, полая уравновешина, чтобы мир от греха не перекурвился и не сковырнулся, чтобы выдюжил на глухом плаву в небесах.

Чем дальше было от людей, тем ему больше нравилось. Пространства обретали уравновешенный вид изящных подробностей взятых в синтезе искусств. Даже стыдно: на свете хреново, а он тут себе любуется. Но ведь как всё изящно вымудровано. Миллионы лет искусной работы художника, выправлявшей земную бездарность, делали свое дело. Это была ювелирная работа инаковости. Полифем не верил счастью: неужели нашел себя и не зависит от этих подонков?

В тот раз корабль пришел не по расписанию, и привез журналы такие старые, такие бездарные, что, можно сказать, напрасно ждали. Зато людишки оттуда высыпали такие беспокойные, что он даже растерялся.

Он сидел на своем холме, играл на флейте. Галатея где-то внизу, слушала его, он знал. Когда он играл, она всегда плакала. “Ты играешь о чем-то во мне, чего я сама в себе не знаю”, - говорила она красиво, как в стихах, которые сочиняла, лежа на волнах и глядя во всеусасывающее небо. А, может, сидит со своим забавным поклонником. Хороший, наверное, парнишка, потому что плохого она не полюбит.

Так вот, эти морячки больше походили на разбойников. Но поскольку очень уж хлипкие, то Полифем на них особого внимания не обратил. Зато главарь их возле него все время крутился. Говорил, что им вроде как в натуре ночевать негде. “Ребята, - хотел сказать им Полифем, но, поскольку играл в это время на флейте, то только ворочал красиво глазом, качая в такт головой, - да здесь, кроме натуры и нет ничего. Это же юг, тепло, ложись под куст и отдыхай”. Но потом самому стало стыдно. У него самого дом, все удобства, а он их умеренности учит. Нехорошо.

И вот главный их все время норовил говорить с Полифемом. Причем странно так говорил. То одно начнет, то на другое перескочит. То есть искал не что свое сказать, а что его одноглазому собеседнику интересно, чем на крючок поддеть можно. Все это Полифему сразу ясно стало, дешевая штука. Начитанности никакой, остряк-самоучка, но для своих спутников был не менее как Аристотель.

Полифему пришло в голову, что это ведь новое поколение. Для них до Зевса и трамваи не ходили. Ничего не было. С голоду дохли. Мол, после Троянской войны и похода аргонавтов мир только и начался. С их дикости.

Нормально. Люди как люди. Туповаты, но навязчиво острословны. Ему-то что до них...

Если негде ночевать, он их у себя примет. Показал им, где вход в пещеру. Они еще похвалили, как он хорошо его замаскировал, со стороны и не видно. Он не стал объяснять, от кого, кто ему друг, кто враг. Не их куцего ума дело. Вообще вел себя достойно, немногословно. Так они тут же его начали шпынять как своего слугу. Естественно. Если не боимся, значит, хамим. Тот, кто делает нам добро, дурак, можно не церемониться. Жизнь на уровне рефлекса.

Главный тут же предложил ему “сыграть в шахматишки”. Отлично. Покажи интеллект, знание теории, стратегические идеи в миттельшпиле. Ничуть не бывало. Обжулил его с выбором цвета, зажав в кулаках две черных пешки, и страшно доволен. Одну партию слил, другую, сидит не смущается. Закурил трубку, в лицо ему дым вонючий пускает. Ничего не скажешь, вальяжный пацан. А здесь, между прочим, овцы через коридор, им воздух свежий нужен. И зелень всю провоняет. Но это долг хозяина – коли пустил в дом, терпи.

“А как вас, милейший, прикажете называть?” – “Херр Никто”. – “Если ваши люди проголодаются, можете взять провизию в подполе. Сыр, ручаюсь, придется вам по вкусу”. – “А как насчет этого?” – щелкает себя сбоку по кадыку и подмигивает. – “Простите, не понимаю”. – “Ну как же...” – “А-а, это. Нет, не употребляю”.

Этот Никто дает знак своим. Те начинают из рюкзаков литровые гильзы метать, вроде тех, в которых давным-давно алжирское продавали. “За встречу... У нас так принято... Обидите смертельно...” – “Благодарю покорнейше. Я привык обходиться молоком. Ну, в крайнем случае, сывороткой”. – “Что это за ретроградство... Прошлый век... Сейчас другие нравы... Посидим, о делах наших скорбных покалякаем... Узнаете, чем молодежь дышит... А нам ваши знания крайне интересны. Вон вы как все замечательно устроили...”

Полифем присматривался. Даже порода чувствуется совсем другая. Как будто одно мяса, без смысла. Что твои овцы, даром, что говорить умеют. Вино пахучее, ничего не скажешь. “Вы ведь музыкант, а артисту без этого дела никак нельзя. Напряжение надо снять”, - и опять по горлу щелкают. Уговорили. “Почему же вы считаете, что артисту без этого дела нельзя никак?” – “Ну а как же... Со свиданьицем... У вас тут прямо хоть курорт открывай, не хуже Анталии”.

И всё на этом уровне.

Вдруг заболела ужасно голова. С непривычки, возможно. Отвык от вина, от болтовни. И еще это курение. Давление, наверное, поднялось.

“Между первой и второй закуски никакой”. – Какой-то мучительно знакомый голос, однако, - вспоминал Полифем. – Из каких-то снов что ли выплыл? Не отвязаться. Отвык он от людей. Даже лицо плывет как мерещится, никак сути его не ухватишь. Или сути нет? Никто – странное имя. У них ведь теперь, кажется, ни рода, ни племени нет, ни отчества, ни фамилии. Имя тебе никто, и звать тебя никак. Гуляй, рвань.

“И тут же по третьей. Что-то колом, что-то соколом, ну а третья – пта-а-ашечкой, канареечка сама пойдет, сама пойдет, сама...”

Балагуры, мать их за ногу. Все-то у них легко, все понятно. Вся земля к их услугам. Старых богов нет, на новых наплевать, самим бы чего ухватить, пока можно. Пример начальства заразителен.

Полифем давно уже хотел уйти отсюда, спрятаться в дальних уголках, о которых они и не подозревают в своем шкодливом простодушии. Забыться и уснуть. Но они всё подливали, галдели о чем-то новом, непонятном своем. Шумные и срамные. Он махнул рукой почесаться и кого-то сшиб. Сразу замолчали, потом закричали, потом еще громче. Голова болит.

“Ма-алча-ать!” – Шваркнул кулаком.

Притихли. То-то же.

Тошно, ох тошно. Свалился и захрапел.

Пока Полифем спал, они вытащили бревно, закрывавшее загон с овцами, чтоб те не разбежались, и под песню: “Эх, дубинушка, ухнем... Сама пошла, сама пошла...” - устроили ему мочиловку. Пора избавить православный мир от всей этой нечисти. Не добил их Зевс, ох не добил. Ну да они помогут.

“А-а-а!” – страшно закричал Полифем, когда морячки, раскалив конец бревна в костре, с воплем протаранили ему единственный его глаз мудрости, и тот зашипел, прижигаем. – “О-о-о!”

Со сна Полифем стал прибирать руками. Сослепу подавил десяток этих вшивых, мелких, растер между пальцев, сбросил с себя противную тараканью жижу, о-о-о, только бы избавиться от этой боли.

Вырвал бревно, как соломинку. Сволочи, ничего не видать.

От его крика все на острове сотряслось. Даже море сотряслось так, что отец-Посейдон за голову схватился, почуял еще одно страшное. Даже небо содрогнулось. “Ой!” – крикнула, не понимая ничего, Галатея. Братья бросились ему на помощь.

Они стояли, огромные, вокруг пещеры, прислушиваясь. А он ее ведь так ловко замаскировал, что, не зная, и не заметишь со стороны. Умный, умный шибко. Может, просто во сне что-то привиделось? От этих мыслей, книг, музыки и так в голове все мешается. “Что? Что, Полифем? Что случилось? – спрашивали наперебой, вытягивая бородатые головы, прислушиваясь. – Кто там у тебя? Есть кто-нибудь? Кто?”

“Никто! Это Никто! – вопил Полифем, не помня себя. Страшная догадка, жуть прозрения ослепила его, как со сна, с несчастья, с вдруг возникшей истины. – Никто!”

Тот Никто, что пришел в мир ниоткуда. Которого не различишь, потому и предчувствие бессильно. От мизерного ли народца ждать небытийной напасти? Вот и проморгал.

Или сам он, Полифем, виновен в приходе этого Никто? Кого еще винить, как не себя, последнего интеллигента из ушедшей плеяды? Он мычал, схватившись за голову и раскачиваясь бессильно. Не сам ли он, Полифем, ушел из этого мира, вжавшись что было циклопьих сил в глубь, внутрь, чтобы именно там новая власть дала трещину и слабину, и в эту трещину, как в Галатеину щель, смогли сойти все, кто нуждался в избавлении от нового безысходного порядка?..

“Кто там, Полифем, кто?” - кричали страшными голосами циклопы.

“Никто, - сказал он тихо, как выдохнул, все поняв. – Здесь – Никто”.

“Кто?” – с ужасным напряжением прислушиваясь.

“Никто”.

Слишком жутко он кричал за минуту до этого, чтобы сейчас напряжение вдруг не оставило их, страх не спал, и они захохотали почти в истерике. Циклопы били себя по ляжкам, приседали, чуть в пляс от радости не пустились. Хохот был до колик, до слез, до задыхания. Ох-хо-хо, давно уж так не смеялись.

Они спускались с холма, переговариваясь. Смех прошел, слезы утерли. Ведь они толком никогда его так и не понимали. Ну, с чего ему так вдруг орать? С прозрений? Со сна? С умных мыслей? Последнее время он, действительно, что-то странный. Где-то пропадает подолгу. Ушел в себя. При нынешней ситуации да в их возрасте плохой признак. Если такие, как мудрейший Полифем сходят с ума, то чего от них, работяг, требовать?

Истеричный смех, сотрясший их, вдруг исчез без следа.

“Может, все-таки что-то случилось?” – спросил Бронт.

Опять остановились и прислушались. Стояла абсолютная, даже пугающая тишина. Прислушивались. “По-ли-фем”, - сказал Арг. Тишина.

Однако, насколько сразу четким и трезвым стало сознание, - отрефлексировал Полифем. Ну и подонки. Он привычной ощупью проверил запоры. Если Никто, так никто. Он согласен. Поиграем. Сойдем все вместе в обратную сторону земли. Именно. Он нашел формулировку, и, как всегда, это его порадовало и облегчило.

Они-то, болваны, не ведают, что творят. Но он хорош. Забыл, как в детстве говорили, что раньше им всем в роду прижигали этот третий глаз, ныне ставший единственным.

Прижигали именно для того, чтобы лучше видеть и соображать. Видеть совсем уж насквозь. Ибо прижигание этой чакры ее очищает.

Судьба сделала выбор за него. В “их” лице. В чьем – “их”? В лице тех, кто делает нечто, не зная, к чему оно ведет.

Сейчас надо немного полежать, а то ноги дрожат. Напоили. Отравили. Не вино, а сплошная химия, поэтому и пахнет так завлекательно. Ну и эта еще операция – прозрения. Полифем удивлялся и радовался своему спокойствию и трезвости. Утром он выпустит овечек пастись на волю. Снаружи его пещеру никто не найдет. Даже братья.

Он возьмет этих людишек с собой на расплод и отправится в путь. Черт, а как же им размножаться? Э-э-э, надо подумать. После необычайной ясности все в голове опять пошло в пляс и потерю нити.

Так. Если люди есть наверху, то должны быть и внизу. Это, кажется, ясно. Раз. Дальше. Жить им там есть где, он выкопал. Два. Нужны только бабы для расплода. Или нет, не нужны?

Он пошел вглубь, к себе. Притворив их теперь с другой уже, внутренней стороны. Умыл запекшееся кровью лицо. Сам он хорош, чудачок. Зачем же ему во мраке этой другой, внутренней стороны – внешний глаз? Отвлекать от важнейшего? Вот что значит – судьба! Сама все творит.

Лег и с наслаждением вытянул большое изболевшее тело. Можно расслабиться в предвестии новых творческих дел. Лучше всего запаковать их в баул и отнести до ответвления в эволюции, куда он сам больше ни ногой. Нехай живут и эволюционируют. Да, дамы нужны. Опять забыл.

Хмель вышел. Спал спокойно. Снилась четкая будущая эволюция мира.

...Одиссея недаром звали “многоспособным”. Или – “способным на все”, что, по сути, одно и то же. Команда в любой ситуации полагалась на него, и он, действительно, находил выход. Не всегда для всех, но всегда – выход. И неважно, что на погибель. Это когда еще обнаружится. Вот и на сей раз нашел.

Зажгли паклю. Ворота к овцам были раскрыты. Бревно из запора в загоне уже использовали для “прижигания”.

По его приказу забили часть овец. Быстро и умело освежевали. Всё молча. Очень страшно. Особенно после того как наделали то, что хотели. Он работал вместе со всеми.

Очистили быстро шкуры. Мясо закопали в углу. Не до еды. Это, во-первых. Во-вторых, зверь тут же почует запах жареного. Не рисковать.

Остальное всё утром.

Так и лежали, накрывшись шкурами, потея от страха и духоты.

Второй способ, размышлял Одиссей, это связать несколько настоящих овец и удержаться на ремнях под их брюхом. Если первый не пройдет, он использует этот.

Во всю ночь никто глаз не сомкнул. Одна из самых страшных ночей в жизни, а у него их было немало. Овцы бились в загоне, толкались кучей, чувствуя кровь и мясо товарок, передавая друг другу панику. Еще эти травы пахучие кругом, и так дышать нечем. Сердце, казалось, разорвется, не выдержит. Будто в могиле, и никогда уже из нее не выйдешь. В жопе безглазого великана: ни неба, ни света.

Он почти без звука прошептал это своим друзьям, и они все забились в пароксизме безгласого хохота. Чуть не истерика.

Когда великан зашевелился, приполз, они уже были в том состоянии, когда неясно, где сон, а где явь.

Тот тоже, видать, был хорош после вчерашней пытки. Притащил бадью. Для них что ли? Нащупав дверь, сел у входа, подогнал к себе овечек, стал их ощупывать. В сером свете утра, бледные как смерть, они торжествующе переглянулись со своим классным капитаном. И на этот раз все безошибочно предусмотрел. Никто не предполагал близкого конца. Не по прямой ведь, за поворотом.

Безглазый ощупывал, пропускал. Ощупывал, пропускал. Все так и прошли. Одиссей – в середине. Только в конце, когда первые, сбросив с себя вонючие, кровавые овечьи шкуры, уже бежали что мочи, оскалившись по-волчьи, к кораблю, кто-то из оставшихся не выдержал и дрогнул под рукой Полифема. Тот прижал пальцем овцу, и с нее сошла шкура. “А-а, вот что...” – сказал он, размазав несчастного по стене. И следующего. И еще одного. Но та овца была уже настоящей. Матросы бежали, сломя голову, к кораблю, понимая, что хана, полундра, что добежавшие первыми ждать не будут, потому что и они сами бы их не ждали.

Гигантский слепой великан выпрямился во весь рост на горе как божье наказание, как еще одна гора. Принюхался к воздуху как будто ветром прошел по траве. Невероятная картина. Из страшного сна. Такую никогда уже не забудешь. Они не знали, что всем им осталось немного чего еще помнить из этой жизни. Полифем высчитал про себя направление бухты и, сорвав попавшуюся под руку скалу, обеими руками швырнул туда, где, знал, находится корабль. Ага, еще не отплыли. Снова прислушался, склонив ухо набок. От попадания в цель хороший звук, правильный. Сорвав еще одну скалу, швырнул ее на берег. Но Одиссей, севший на второй корабль, скомандовал уже отрываться. Дай-то, Зевс, сил!

“Эй, Никто! – заорал торжествующе Полифем. – Да здравствует Никто! Ура товарищу Никто! Я ухожу! У-хо-жу!”

Ничего нельзя было страшнее придумать. Казалось, он висит над всеми ними. А природа какая роскошная. Наверное, и вулкан там есть, - приметилось Одиссею. Какая ерунда лезет в голову. Только бы успеть. Только бы успеть завернуть. Завернули. Успели. Всё.

О небо! О воздух! О Зевс всемогущий! Солнце! О-о-о-о!

Январь 1993 г.

 
Хостинг от uCoz